А. Аксюк

Цирк

рассказ
Не могу вспомнить, откуда взялся Т. Вижу его на общей фотографии первого "Б" и понимаю, что без этого большого, с круглым лицом и карими глазами, мальчишки мог бы не дотянуть до съемки. Кажется он что-то сказал на переменке. Так и есть, он подошел ко мне на переменке. Или не ко мне. Он мог сперва сказать что-то им, например: пошли вон оба!

Он такого не говорил. Т. вообще не дрался. Слишком сильный, слишком добрый, слишком вольный борец. Так или иначе, – вот мы стоим в коридоре и, уже совершенно точно, Т. говорит: я буду защищать тебя от К. и от Б.

Для парня, которому в семь лет повезло раздражать весь класс, такого размера и такой доброты первый друг – всё. Еще раз: Т. никого не трогал. Им всегда хватало простого – Э-эй! Дело во мне, потому что избалованный, одинокий ребенок, которого травят, сжигает себя изнутри, а это уже потенция для нормального зла.

Солнце в окна, март, суббота.
– Кто это был?
– Т. Мам, ага, друг! Мы погуляем?

Киевская – улица-мечта. Сейчас всё там спрятано под эстакады ТТК, а в восемьдесят втором из наших окон был тот еще вид. Открытый перегон метро, за ним справа – Московская окружная, левее – большое горло Киевской ветки, раскатавшей Великую Железную Долину до Матвеевки.

Каменный мост ровно между Студенческой и Кутузовской. Его сломали через год, остались два обрыва: ближний "Солнечный" и "Лунный " со стороны Долины. Теперь с улицы на железку было не попасть,только в обход по проспекту, свернув за мостом у дома-пряника "Кутузово". На большие пути не совались, – Лунный обрыв и тихие рельсы между Киевской и Окружной, на которые, может, раз в месяц заедет аварийная дрезина, – вот остров наших сокровищ. Из выдающегося помню чёрный паровоз, как в книжке про Почемучку. Сгнивший посередине, проросший вредным канадским ясенем, с трубами, тяжелой дверью топки и даже фрагментом крыши. Другой прикол – закрытый со всех сторон овраг с огородами по паре соток и фанерными хибарками. Т., заметив тогда мое офигевшее лицо: "Здесь, вроде, космонавты живут." Было так жутко, что мы развернулись на месте и включили до самого дома. И так глупо, что мне до сих пор стыдно перед женой за смех по ночам. Но вылазки туда начались позже, классе в третьем. В ту же весну, пока не сошел снег, мы просто любовались Долиной, катаясь на чём попало с её склонов. Солнечных.

У Т. было особенное дело – мечтать. В смысле – он мог сказать: "давай помечтаем?" или даже "помечтаем сегодня?", а над ним не смеялись. "А вот как хорошо, лет через двадцать"... Никаких сценариев успеха или даже просто планов – чего он был полностью лишен, так это детской твердожопости. В занятии Т. – мечтать мечту – было всё по щучьему велению, простое, упрямое. Сказал бы "женское", только сама та мечта – мальчишеская, мажорная, большая, как он сам. Мой друг хотел стать капитаном.

Женщина, впрочем, тоже была, и особенная. Они жили вдвоем в сталинской двушке. Мама, третий в нашей дружбе. От нее он получил и свои карие глаза и еще кучу важных вещей, хотя ни здоровенной, ни кроткой она не была. Как сейчас помню: сидим с ней в комнате, смотрим телик, Т. куда-то пропал.

– Погоди, а где этот?

– ТЫ ЧТО УСТРОИЛ, А? К нему друг пришел, а он в толчке читает, как старый... ДЭБИЛ!!!

У меня к семи годам был неплохой словарный запас, но некоторым словам, вроде дэбила, толчка и хоббита, научила меня она.

Точно, хоббит... Не помню, с кого началось такое помрачение, но во втором-третьем классе наши тетради наполовину состояли из войнушек – гуманоиды с антеннами (в строгом смысле – как усы насекомых) против роботов, людей и страшной разумной блевни. Т, равнодушный к марсианам, настаивал на включении в нашу стратегию – а это была она – расы гоблИнов. Тут уже остальные отказывались врубаться. Зато теперь я знаю, что Толкина он читал сам. Может, и в толчке.

С его помощью я первый и последний раз встал на коньки. Т. катался на отличных черных "Канадах", а у меня… короче, в нашей семье всегда ценили фигурное катание, а в продаже были только белые ботиночки… ну и проехали. Вот мы на катке, используем его клюшку вместо сцепки, едем, кайф, быстро, слишком… впарываюсь в лед зубцом, валюсь вперед, аккуратно лбищем в дружеский конек. Не больно, зато красиво – кровь на поллица. Переживал за Т., ему конкретно попало в тот день. Кроткой его мама не была, это точно.

Они верили в Бога и, что было совсем уже круто в восемьдесят втором, не считали нужным это скрывать. Опять, как с мечтой: октябренок Т. мог сказать при всех: "Боженька мир сотворил", – и никто не смеялся. Не помню, чтобы оно доходило до учителей, но точно знаю – даже перед директором, перед самим Ж (кодовое имя, созвучное фамилии – Удав) он бы стоял на своем. Вот это было от нее. В любом случае, таких, как они, я больше не встречал.

Первый ведь не равен лучшему. Мы лучшими и не были. Слишком разные, с трудом находившие темы поболтать. У него – перспектива чемпионства в борьбе (как-то зашел к ним на секцию и был реально напуган тем, как эти тушки давятся на матах), дворовые друзья – крошки-гопники, мечта, странный Боженька. У меня свои ботанские дела: тонна книжек, мамин микроскоп, школьные ломки, мало ли… Но такие, как есть: немного чужие, откровенные, мы были друг для друга отличными информаторами. Не без трудностей, правда, перевода – то глупых, а то вообще за гранью.

Уже не помню, как так вышло: я ушел с продленки к ним домой. Ноябрь, часов пять, прилично темно. Мы поели (кажется я все-таки позвонил своим, но мог и забить, за мной водилось), а потом его мама спросила как ни в чем не бывало: – Мы в [неразборчиво] цирк собираемся. Поедешь с нами? – Еще бы я не поехал! И уж точно не стал никуда звонить.

Не знаю, как все, а я в том возрасте очень переживал общую медленность: дней, уроков, пяти минут пешком до школы. Тот же вечер был какой-то вообще непроходимый. Минут семь до остановки, пятнадцать – ждать автобуса (сто тридцать два, направление – центр) и никому неизвестно, сколько еще толкаться внутри. Меня оттерли от окон, первая половина поездки вспоминается как сплошное наказание черными пальто и влажными куртками. Сто тридцать два проехал вокзал, разрешили дышать. Свет на мосту, выезд на Садовое, угловой кинотеатр "Стрела", тень Плющихи. "Клуб кАучук" – говорит водитель, это слово лишено смысла. Еще минуты, выходим. Мой цирк (да не любил же я этот цирк, на кой он мне сдался?) от позднего часа и общей кривоты растаял: я был в Неизвестно Где, где кАучук, пальто и мелкий снег. Устал? – спросила мама Т. – Вот она, [неразборчиво] цирк, пойдем скорее, служба началась.

Ну да, она так сказала, а я услышал и вообще – самый-самый взрослый не может избежать проблем перевода с мелкотой. Из всех семилетних мальчиков она знала как следует только сына, степень своей дикости я предусмотрительно скрывал, и вообще – кто говорит о вине? Миг чистого идиотизма, грандиозный в своем роде – вот что это было.

В театральном языке есть такое "вводное событие", точка невозврата, проваливаясь в ее ловушку герой попадает в сюжет. Это я сейчас такой умный, а в семь лет, посреди Новодевичьего монастыря, просто знал, что завязался с историей, которую так не отменить. Мы прошли пятиглавый собор и свернули к приземистой трапезной церкви.

Трапезная, приземистая, собор, – не было у меня в словаре таких слов. Наверное, здорово и правильно рассказывать истории из детства детским языком, но, увы, почемучкой я тоже не был. Цитаты из книжек, взрослых разговоров, школьный фольклор, – какое-то маленькое радио, а не ребенок. Там, в Неизвестно Где, мое радио слетело с катушек: знакомые частоты передавали белый шум, а программу передач составляли, кажется, хоббиты, а может и злые гоблИны.

Следующий час больше всего напоминал золотой, с огнем и музыкой, автобус сто тридцать два. Те же пальто, чувство вины, ожидание хорошего на лице у Т. Новое слово от его мамы: "Митрополит" – шепнула она, когда в проход у аналоя ("того столика с полотенцами" – сказал бы Почемучка) вышел седой, небольшого роста священник. Я и теперь каждый год вижу его в телике. Особых чувств не испытываю, но это постоянство не дает забыть этот вечер, первую дружбу и самого себя, что ли.

Пение, возгласы, речитатив делили время на большие, на малые круги. Я будто спал в них, а выныривая, оказывался среди свечек, золота и пальто с платками. Как-то само началось общее движение: без видимого сигнала, со всех концов трапезной, больше на автобус она не походила. Наверное, так: это движение было тем же самым, что и все предыдущее стояние людей. Голос мамы Т. над ухом: "Дуй к батюшке. Креститься как – помнишь? Он тебе крестик намажет, а утром-вечером лоб не мой." На самого Т. я не смотрел, но и так понимал, чего он ждал всю дорогу такого хорошего.

– Ноги-ноги – что вы делали?
– Зябли да парились!

– Глаза-глаза, чем вы занимались?
– Косились и пялились!

– Мозг, мой мозг?
– Ничем. Прости....

– Сердце? Где ты есть вообще, сердце-то?
– Я все помню, я все помню.

В театре нет ловушки без награды. Иначе зачем весь этот невозврат и цирк? Трапезная? Митрополит, наконец? Но шутка в том, что герой болеет, старится, умирает, а награду получает какой-то вообще чужой дядя. Для меня тогдашнего вечер в цирке закончился тихой поездкой на метро и полновесным пистоном от матери: "Ладаном провонял весь!" – было стыдно, горько и косо, даже подумать забыл, – откуда она знает запах. Не помню, что отвечал, не помню, как это сказалось на отношениях с Т. Неважно. Я вырос, стал дико умный и, в некотором смысле, умер, а в двадцать четыре года, счастливо рыдая после первой исповеди, так и не понял – что это вдруг на меня прилетело – такое давнее и мое.

Примерно в то время мы случайно встретились с Т. в метро. Огромные плечи, грудная клетка с хороший буфет, не толстый и вообще не приземистый. Много болтали, он вроде сердился, что я работаю в журналистике, ругал, правительство (а это ведь был девяносто восьмой), светил гренадерским румянцем и – о, что-то новенькое, – сдувал женские взгляды как невидимый пепел. Мы вышли покурить на станции Красные ворота, и только тогда я заметил, как ему идет двубортная шинель с капитанскими нашивками.

06.2015, Москва
© Антон Аксюк
aksuk@yandex.ru
Корректура – Денис Климанов
Made on
Tilda